• Архивы

  • Последние новости

  • Израильские литераторы в Араде: Григорий Тверской – работы

    Горячий хлеб

    Зима сорок первого года выдалась на редкость суровой, и в это раннее декабрьское утро было очень холодно. Небольшая булочная напротив нашего дома была уже открыта, но хлеб еще не привезли. Очередь быстро росла. Я, десятилетний мальчишка, тоже стоял в очереди, притоптывая, чтобы не замерзнуть, и крепко сжимал в кулаке хлебные карточки.

    Я уже хорошо понимал, что в них, этих разноцветных бумажках, в этих 125 граммах черного, полусырого блокадного хлеба заключалась сама жизнь. Их потеря грозила голодной смертью маме, сестре и мне. До получения карточек на следующий месяц можно было и не дожить.

    Люди в очереди – изможденные и голодные были молчаливы. И эта очередь не имела разрывов – все стояли один за другим, прижимаясь, друг к другу. Так было хоть намного теплее.
    Наконец послышался знакомый звук приближающегося хлебного фургона. Очередь оживилась, стала выравниваться и удлиняться, хотя все знали, что пока хлеб не разгрузят, продавать его не начнут.
    Вот он показался из-за угла, наш долгожданный фургон. Он медленно выползал на ледяную улицу.. Да, именно ледяную, потому что давно не скалывали лед ( у людей просто не было сил), и все покрылось ледяной коркой.

    Вдруг, когда фургон был совсем близко, утреннюю тишину прорезал вой летящего снаряда – это немцы начали очередной обстрел Ленинграда. Очередь не шелохнулась – ведь хлеб был рядом! Снаряд разорвался чуть позади фургона, метрах в пятидесяти от нас. Фургон как-то лениво упал на бок, крыша его отвалилась, лотки с хлебом посыпались наружу, и буханки оказались прямо на льду.

    Очередь оцепенела. Потом все медленно двинулись к лежащему фургону и окружили его. Уцелевшие шофер и грузчик, выбравшись из кабины, растеряно стояли среди нас.
    Хлеб был еще горячий, и от целой его горы, лежащей на льду, шел густой пар. От его запаха у меня так закружилась голова, что я чуть не упал. Люди стояли вокруг молча и неподвижно, не в силах оторвать глаз от горячих буханок.

    Так мы стояли долго. И пока стояли, за все время ни один человек не сделал ни одного шага в сторону хлеба, никто не прикоснулся ни к одной буханке. Вскоре приехал еще один фургон с грузчиками, хлеб подобрали и развезли по булочным.Прошло много лет. И даже сейчас дурманящий запах свежего хлеба в магазине возвращает меня к тому морозному утру.

    Дик

    Под почтовыми ящиками сидела рослая дворняга с густой гладкой шерстью и чуть свисающими ушами. Пока я вынимал накопившуюся за месяц почту, пёс неотрывно смотрел на меня и тихонько поскуливал, как бы давая понять, что он не прочь составить мне компанию. Я присел. Большие грустные глаза пса радостно вспыхнули, а короткий хвост завилял так энергично, что вместе с ним заходил из стороны в сторону и коричневый зад.

    Ну что, надоело одиночество?
    Пёс осторожно лизнул меня. Видимо, это означало: «Как ты хорошо меня понимаешь!».
    Ладно, пошли, Дик. (Не знаю, почему я так сразу назвал его).
    Мы поднялись в мою холостяцкую квартиру, я дал ему нехитрую еду, воду.
    Дик, хотя был явно голоден, ел не спеша, как бы демонстрируя приличное воспитание. Помылись. Дик пофыркивал, но не сопротивлялся.

    Весь вечер он ни на шаг не отходил от меня, с интересом наблюдая за всем, что я делаю, и пытаясь даже кое в чём принимать участие. Поздно вечером, видя, что я собираюсь спать, он запрыгнул на кровать и стал искать себе место поудобнее.
    -Нет, дружище, это уж слишком. Место!

    К моему удивлению Дик, чуть помедлив, спрыгнул с кровати, вышел из комнаты и деловито улёгся у входных дверей. Я одобрительно потрепал его и постелил коврик.
    Утром, когда зазвонил будильник, Дик восторженно залаял, вскочил на кровать и начал стаскивать с меня одеяло. Быстро позавтракали и вышли на улицу. Мне нужно было ехать на работу, и я понимал, что с Диком надо расставаться. Прощай, друг!

    Но не тут-то было! Дик быстро и ловко прошмыгнул в автобус и прижался к моим ногам. Конечно, на следующей остановке я его выпроводил. Вечером он сидел у моей парадной. И мы зажили вдвоём, с каждым днём всё больше привязываясь друг к другу. Я знал, как это опасно, но ничего не мог с собой поделать – Дик покорял своим умом, поразительной способностью чувствовать моё настроение и удивительным тактом.

    У нас выработались даже « ритуальные» обычаи. Буквально за минуту до звонка будильника Дик тихо входил в спальню и клал лапу мне на голову, как бы заряжая своей энергией. Кто знает, возможно, так оно и было-с энергией? По утрам в автобусе он проезжал одну остановку и уже сам сходил под одобрительный смех привыкших к нему пассажиров, а вечером ждал меня у подъезда. И если я задерживался, он всё равно сидел и терпеливо ждал. Мы подружились.

    Много гуляли, особенно по выходным. У Дика завелись приятели и подружки, вместе они носились, играли. Дик иногда приглашал и меня поиграть с ними, а если я отказывался, не очень огорчался и весело уносился к друзьям. Постепенно мы научились понимать друг друга, я – по его лаю, а он – по интонации моего голоса и жестам. Глаза Дика уже не были грустными. Он был счастлив.
    Но пришло время очередной и длительной командировке. Никто не хотел брать Дика на «сохранение».

    А он уже чувствовал предстоящее расставание и с каждым днём всё больше скучнел. В день моего отъезда он не разбудил меня лапой, как обычно, а когда утром вышли ненадолго погулять, не носился с другими собаками и не играл даже со мной. После завтрака я должен был ехать прямо в аэропорт. Вышли на улицу. Такси уже ждало у подъезда. Я обнял Дика и крепко поцеловал его умную морду. Мне хотелось сказать ему что-нибудь хорошее, внушить надежду, но в горле застрял какой-то комок. Я быстро сел в машину, и мы уехали.

    Вернулся я только через два месяца. У подъезда меня никто не ждал. «Что ж, это, пожалуй, и к лучшему. Через две недели опять уезжать» – подумал я. Но на душе было грустно, без Дика квартира выглядела холодной и неуютной. Немного отдохнув, я пошёл в ближайший универсам – в доме было хоть шаром покати. Подойдя к универсаму, я остолбенел: у входа, привязанный к перилам, сидел он. «Дик!»-заорал я. Дик резко вскочил, увидел меня и бросился навстречу. Поводок не пускал его, а он рвался ко мне, заливаясь радостным лаем.

    Мы оба радовались встрече, Дик теребил мою куртку лапами, я бормотал что-то дурацкое, а он повизгивал, взлаивал и снова принимался меня облизывать. На нём был красивый кожаный ошейник, добротный плетёный поводок внушал «уважение». Да и сам Дик выглядел здоровым, сытым и чистым. Видно, в хорошие руки попал. Ну, и слава Богу! Мне всё равно его брать нельзя. Да теперь и не отдадут.

    С трудом оторвавшись от Дика, я вошёл в магазин. А когда вышел с покупками, его уже не было. Скоро я снова уехал, но эта встреча у магазина меня чем-то беспокоила.
    Через полгода, подходя к своему дому, я увидел бегущую навстречу собаку…Сердце ёкнуло. Дик?

    Собака остановилась и медленно подняла голову. Да, это был он, Дик! Я присел, широко расставив руки и готовясь обнять его, когда примчится. Но Дик снова опустил голову и пошёл, не помчался и даже не побежал, а именно пошёл как бы навстречу мне. Когда же он поравнялся со мной, то обошёл меня, даже не повернув в мою сторону головы. Второго предательства Дик мне уже не простил.

    Март 2001, Арад


    В бане

    В семейные кабины Феодосийской бани почему-то не пускали двоих однополых. При этом администрации совсем неважно было, разнонополые пары в браке находятся или нет. Лишь бы были разнополыми. Нас, уже много лет живших здесь в командировке, знал весь персонал бани и по блату делали нам исключение.

    В эту субботу билеты покупал я. Борис, длинный и тощий, про которого можно было сказать, что у него не телосложение, а «теловычитание», перегнулся через меня, засунул голову прямо в окошко кассы и замурлыкал: «Девушка, а вы сегодня вечером свободны?». И уговорил-таки молоденькую кассиршу Зою пойти с ним в кино. Я даже немного обиделся – это было прямым нарушением святого правила: кто покупает билеты, тот и клеит кассиршу.

    Зашли в кабину. Разделись, помылись под душем и залегли каждый в свою ванну. Вода тёплая, тело расслаблено…Задремали.Я проснулся от диких воплей, которые неслись со стороны Борькиной ванны. Не понимая, что происходит, подскочил к нему и увидел довольно странную картину: в почти пустой ванне животом вниз лежал мой друг Боря и истошно вопил. Я попытался приподнять его, но это привело к такому дикому рёву, что под потолком даже замигала тусклая лампочка. Плохо соображая, что делаю, я, совсем голым, выбежал в коридор, «на люди», и стал звать на помощь.

    Прибежала пожилая банщица и, быстро оценив ситуацию, напустила холодной воды в ванну и осторожно подняла сначала ноги Бориса, а потом и всего его. Боб жалобно скулил, со скорбью глядя на то, что находилось у него ниже живота. А оказалось вот что. Какой-то «гениальный» идиот – конструктор этих ванн устроил сливное отверстие точно посредине дна.

    И Борис, в дремоте повернувшись на живот, каким-то необъяснимым движением сдвинул пробку. Вода стала уходить и Борькины «прелести» засосало. Да так, что он тут же проснулся, но подняться не смог. Не столько от боли, сколько от испуга он заорал.

    Вся баня, а через каких-нибудь пару часов и вся Феодосия стонали от хохота. Конечно, на свидание с Зоей Боря не пошёл. Целую неделю он ходил, как после брит – милы, и всю эту неделю он со мной не разговаривал. В семейные кабины мы больше не ходили, хотя администрация бани предложила нам пользоваться ими бесплатно целый год.
    Арад, Февраль 2001


    Скрипка

    Когда мы с Виталием, ведущим инженером из отдела передатчиков, прилетели в Симферополь, нас встречал на газике Володя, местный шофёр, обслуживающий нашу экспедицию. Погрузили чемоданы, помогли Виталию, потерявшему в войне ногу, забраться в машину и поехали в Феодосию.
    Под тёплым солнцем, среди цветущей зелени газик мчался по серпантину южного берега Крыма.

    Справа внизу отливало бирюзой море, белели лепестки парусов небольших яхт. После дождливого апрельского Ленинграда вся эта красота заглушила грустное настроение от предстоящей полугодовой командировки. Ты что такой смурной, – спросил я Володю. Башка трещит, – ответил он. – Сегодня у моего пацана экзамен в музыкальной школе. Так он вчера весь вечер и сегодня с раннего утра пиликал на своей дурацкой скрипке.

    Я расхохотался, потому что вспомнил, как сам учился на ней играть. Ну, и начал мужикам рассказывать. Когда мне исполнилось пять лет, мама, непоколебимо уверенная в том, что еврейский мальчик обязательно должен стать скрипачом, купила маленькую скрипку-четвертушку, которую я сразу почему-то возненавидел. Но мама проигнорировала мои эмоции и наняла частного учителя.

    Моисей Ионович, высокий худощавый мужчина, всегда одетый в один и тот же серый костюм, был пунктуален и беспредельно терпелив. Он видел моё отвращение к маленькому скрипучему инструменту (других звуков моя четвертушка не издавала), сочувствовал мне, сам мучился, но под мощным давлением мамы мы оба продолжали эту пытку. Кошка Бэмби, в отличие от Моисея Ионовича, не обладала таким терпением, и поэтому стоило мне взять в руки скрипку, как Бэмби начинала истошно орать, требуя, чтобы её немедленно выпустили на улицу.

    Обычно занятия проходили у нас дома. Но однажды пришлось идти домой к Моисею Ионовичу. Через полчаса моего пиликанья вдруг открылась дверь, и в комнату, где мы занимались, вошла красивая высокая женщина в жёлтом махровом халате. Голова её была замотана полотенцем наподобие чалмы, а по лицу текли слёзы.

    «Моня, – прорыдала женщина, – если этот…» – не найдя подходящего слова, она с омерзением указала на меня большим пальцем, – « выдавит из своей гнусной деревяшки ещё хоть один звук, я либо задушу его, либо умру сама». После этого случая Моисей Ионович заниматься со мной отказался; похоже, у него самого появились тревожные симптомы нервного срыва.

    Очень хорошо помню мой первый урок в музыкальной школе … Небольшого роста, полноватая учительница вошла в класс, села за рояль, улыбнулась мне как-то очень по-доброму и попросила что-нибудь сыграть. Я заиграл. Кажется, это был Вивальди. Не успел я проиграть и нескольких первых фраз, как учительница жестом остановила меня, положила оба локтя на клавиатуру и, раскачиваясь из стороны в сторону, застонала: Боже, я так хотела уйти на пенсию! Что же я наделала! Так мой первый урок в музыкальной школе оказался и последним.

    Володя, ну-ка притормози! – вдруг тихо, но как-то с присвистом произнёс Виталий. И он стал хохотать, колотя то меня, то Володю по спинам, и тыча в меня кулаком, сквозь смех выкрикивал: – Так это был ты? Это …ты?! Да, это был я. Оказалось, что из-за моего тогдашнего пиликанья у родной тётки Виталия разыгралась неизлечимая, дикая мигрень. И с каждым новым приступом тётка проклинала тот день, когда в их доме побывал сам дьявол в лице этого «гениального» еврейского ребёнка.
    Декабрь 2001, Арад


    Моцарт и Сальери

    Эсфирь Григорьевна, завуч нашей школы, была фанатично влюблена в Пушкина и обожала музыку Моцарта, но только потому, что Александр Сергеевич написал «Моцарта и Сальери». Эсфирь Григорьевна ещё руководила школьным драмкружком. И все пьесы в нём ставились исключительно по Пушкину. В «Сцене у фонтана» из «Бориса Годунова» играли Лёня Харитонов и Марина Шаповалова, в которую были влюблены все старшеклассники. Я тоже не был исключением, и потому, хоть и с большим трудом, но всё же пробился в этот драмкружок.

    Дошла очередь и до Моцарта. Эсфирь решила поставить сцену отравления, когда он рассказывает Сальери о «Чёрном человеке» и играет заказанный реквием. Моцарта должен был играть Валя Львов, высокий, белокурый и красивый, но абсолютно лишённый музыкального слуха. А «злодея» Сальери… Вы уже догадались, кому досталась эта роль? Конечно же, мне. Репетировали целый месяц. Под сценой сбоку стоял рояль, на котором учительница пения Надежда Петровна должна была играть реквием вместо Моцарта.

    Наконец, наступил вечер премьеры. Надежда Петровна вдруг заявила, что реквием она не выучила, а что играть, не знает. – «Любую грустную музыку» – распорядилась Эсфирь.
    Открылся (не до самого конца) занавес. Моцарт сидел у его края и рассказывал мне о чёрном человеке. Я стоял на сцене у столика и наливал в стаканы пиво. Закончив рассказ, Валька протянул руки за занавес, имитируя игру на рояле, и в этот момент Надежда внизу заиграла… «Мы жертвою пали в борьбе роковой». Зал оживился. Я насыпал соль в граненый стакан и протянул его Валентину.

    И тут какой-то идиот за кулисами отодвинул занавес до конца. Всем стало видно, как Валька, словно свихнувшийся, хлопает руками по воздуху. Почувствовал это и сам Валька. Он перестал выделывать кренделя руками, повернулся ко мне и стал пить пиво. Но Надежда этого не видела и продолжала «Мы жертвою пали…». Публика ликовала.

    Моцарт с искажённым гримасой лицом смотрел на Сальери. Было такое впечатление, что яд подействовал мгновенно. На самом деле, я, наверное, всыпал слишком много соли. – «Гений и злодейство – две вещи несовместны!», – с возмущением закричал Валька. Тут только Надежда взглянула на сцену и перестала играть. К этому времени зал помирал от хохота. Эсфирь Григорьевна лежала за кулисами в обмороке, кто-то откачивал её нашатырём.

    После этой премьеры Эсфирь меня выгнала из драмкружка, «Моцарта и Сальери» больше не ставили, Надежда Петровна перешла в другую школу, Валя женился на Марине и, спустя много лет, стал послом СССР в Чехословакии, а Лёня Харитонов – известным киноактёром.
    Февраль, 2003